Гулидиен знал, кому. Это означало еще два разговора. Первый — с Мерсийцем.
Король — глава самого сильного рода в народе англов, значит, заодно и верховный жрец Тора. Сила Немайн ему нужна — и уже потому интересна. У него жена–христианка, и сын, и подданные — пополам… Вот он и рассказал другу и союзнику, что нет у народов, верящих в Тора, сильней колдовства, чем женское. Обычно песенный сейд — дело злое, но Немайн и тут все наружу вывернула. Обидела себя, а союз сплавила намертво. Одно дело — знать, что святая и вечная с вами надолго, торопиться некуда. Совсем другое дело, когда судьба Британии — и твоего королевства! — должна решиться до зимы. А Тор–Громовик такое бы одобрил, несмотря на поминание христианского бога.
Пенда сказал, что уже велел скальдам переложить песнь Немайн по–английски. Торова песня! Христианская? Может быть, но и торова разом. Да и мать Немайн–Неметоны, Дон, помянута — хотя и как река ее имени. Оказывается, так тоже можно…
Во–вторых, следовало поговорить с патриархом или епископом — но Гулидиен не успел. Жена проснулась. Спустилась в опустевшую залу — в глазах остатки дневного сна, поверх рубашки плед болотных ее цветов намотан. Мягкий, уютный!
Сладко зевнула — и заразила. Так и пришлось пересказывать новости — позевывая.
— Врет холмовая, — сказала жена и королева. — Ты поверил ее пересказу? Ты не знаешь двуличности сидовских слов! Ей три тысячи лет. Она всю свою родню пережила, и нас переживет. А вот в то, что ей желается жалости твоей — еще как верю! Сам знаешь, как верней всего женщину утешить!
— Знаю, — согласился король, — а потому сейчас тебя еще разок разутешу. А там и договорим — поспокойнее…
За радостями семейной жизни побеседовать с Пирром Гулидиен забыл.
Потому с патриархом пришлось разговаривать Немайн — сразу, как перестала общаться записками. Его святейшество явился в ее комнату, пошарил взглядом в поисках стульев и уселся на подходящий по высоте ларь — как раз в ногах у кровати. А раз с аварином он уже говорил…
— И тут развела персидские древности, — сказал в качестве приветствия, — нехорошо. Христианам приличествуют стулья и скамьи, а не подушки и циновки.
— Обязательно заведу. Для гостей. А мне так удобней. Уютней.
Пирр повздыхал: мол, молодежь не понимает, что такое ломота в костях…
— Как раз сегодня понимаю, — сказала Немайн. — Хотя ноют и не кости. Ты тоже по поводу песни?
По тому как долго его святейшество молчал, Немайн поняла — разговор будет нелегким. Когда заговорил — удивилась. Говорил не духовник и не церковный иерарх. Сторонник партии Мартины мягко упрекал нынешнюю главу ветви династии в политической легкомысленности.
— Зачем ты это сделала? Спела… да еще на чужом языке. Славянскую речь я узнал… Каждый увидел свое. Римлянам ты показала силу и власть. Накричала на королей — ни один не пикнул. Значит, признают твое право. Бритты увидели колдовство ужасной холмовой сиды. Голос–то твой… взять пониже — иерихонская труба будет. И как потолок не рухнул!
Он остановился, перевел дух. Обнаружил рядом с собой кувшин да кружку.
— Вода, — пояснила Немайн, — кипяченая. Попросить, чтобы нам кофе принесли?
Пирр только рукой махнул. Налил полкружки, сделал глоток. Продолжил:
— Что о тебе поняли англы и авары, я судить не берусь. Могу только вспомнить, что именно теперь вдоль всего Дуная аварин убивает славянина, а славянин — аварина, и оба падают замертво — тлеть непогребенными, потому что хоронить их некому… А еще — было мгновение, когда я поверил, что тот язык для тебя родной. Ты хорошо притворилась. Но — зачем?
Сида дернула обеими ушами разом. Улыбнулась.
— Потому, святейший отец, что я не притворялась. Я действительно могу думать на том языке. Как и на греческом, камбрийском, латыни, армянском, фарси, английском. Что до тройного истолкования… Это случилось бы в любом случае, какой бы язык я ни выбрала. Да хоть и латынь! Люди видят то, что ожидают: римляне — августу, камбрийцы — сиду. Кого–то видят англы и авары… Кого–то, кого я напоминаю. Не меня. Это следствие того, что я ни к одному из этих образов не подхожу полностью, зато ко всем — слегка. А почему пела… Не смогла не запеть, вот и все.
— Но ты ведь и есть августа! Помазание на царство вторым крещением не смывается. А удочерение вообще процедура светская…
Немайн пожала плечами — и поморщилась. Неприятно!
— Ты лучше меня знаешь, что я по римским меркам не гожусь в августы. Уши, глаза… А кроме этого…
Пирр аргумент не принял. Раскрыл ладонь, собрал лодочкой.
— Тебе дано, — сказал жестко. — Царем Ираклием, Сенатом и Народом — но попущением свыше. Подходишь ты под суеверие толпы, не подходишь, неважно. Ты назначена. Тебе в руку хлеб положен, не камень — так ешь, а не бросай наземь…
- Я не знаю, к чему я назначена, — пожаловалась Немайн. — Я не знаю, кто и что я есть. Меня видят по–разному, меня видят с трех разных сторон… Можно сказать, что римляне, камбрийцы и все остальные видят трех разных Немайн. Живущий на равнине видит, что мир — плоский, как этот стол, а удаляющийся всадник просто становится меньше, пока не исчезнет в ковыле…
- Так видит аварин, — улыбнулся Пирр, — или перс. А камбриец?
- Камбриец — и, кстати, армянин — живет меж гор и холмов, и мир его напоминает дно вогнутой чаши — до тех пор, пока не доведется взойти на вершину. Почему я пускаю всех к себе на башню? Чтобы видели — мир не замыкается их двором, их семьей, их кланом. Говорят, с горы Сноудон видна вся Камбрия — так, как Глентуи с верхушки моей башни. И я буду говорить, петь, проповедовать — до тех пор, пока не возникнет обычай, по которому каждому камбрийцу нужно хотя бы раз в жизни взойти на Сноудон. В ясный день, когда под ним раскроется мир… Лучше всего — в самой ранней юности, когда он — или она, тут никаких послаблений! — сумеет понять единство Родины сердцем, и когда все дела и свершения будут еще впереди.